ДОНЖУАНСКИЙ СПИСОК ЛЕПОРЕЛЛО

 Leporello: Ed io vado all’osteria a trovar padnor miglior

После окончания секстета, венчающего второй акт «Дон Жуана», а вместе с ним и всю оперу, Лепорелло постарался быстро и по возможности незаметно исчезнуть с места действия. «С инквизицией, – сказал он себе, – шутки плохи. Конечно, как слуга, я не отвечаю за то, что творил мой господин. По большому счету, я даже был против. Но инквизиция… после того, как завистливые Их Недокастрированные Преосвященства поймут, что уже не смогут выместить свой гнев на провалившемся в преисподнюю Дон Жуане, они попытаются, по крайней мере, вздернуть его слугу. С ними шутки плохи!»

ДОНЖУАНСКИЙ СПИСОК ЛЕПОРЕЛЛО

Герберт Розендорфер (Herbert Rosendorfer)

пер. с немецкого Игоря Петрова

И он отправился в один из тех трактиров, в котором собиралась безработная челядь, решив назвать себя Рамиретто и под этим именем поступить на службу к новому господину.
В трактире «Лисья нора» рядом с Пуэрто Реал в ожидании потенциальных хозяев томилось несколько дюжин кучеров, гонцов, поварих, горничных и садовников – высоких и низких, толстых и тощих, молодых и старых, симпатичных и уродливых, благообразных и – большей частью – не слишком благообразных. Наличествовал даже один лилипут. Если к трактиру приближался мажордом, ищущий слугу, то поднимался невообразимый ор, каждый пронзительно восхвалял свои достоинства (лилипут кричал громче всех) и размахивал рекомендациями, большинство из которых представляли собой потрепанные и засаленные лоскутья. Если предлагалось место получше, то нередко доходило и до драки, в которой преимущества получали кучера, щелкавшие своими длинными хлыстами так, что у прочих бедолаг только в ушах свистело. Кучера всегда ставили себя выше других.
В тот момент, когда Лепорелло-Рамиретто вошел в «Лисью нору», все кучера и садовники были увлечены обсуждением недавних событий, весть о которых со скоростью молнии распространилась по городу и естественным образом достигла и низов общества (чем ужаснее слухи, тем ниже они проникают). Безработной прислуге в «Лисьей норе» было уже доподлинно известно, как выглядели шестьдесят четыре беса, в сопровождении которых Каменный Гость вошел в дом Дон Жуана; знатоки описывали произошедшее с чудовищными деталями, которые, однако, и отдаленно не были столь чудовищны, как правда. А ее мог поведать только один человек: Лепорелло, скромно забившийся в дальний уголок и надеявшийся, что в нем не разглядят слугу монстра, чье имя у всех на устах.
Но если, подобно Лепорелло, долгое время прислуживать господину, которого знает каждая собака, то как себя потом ни переименовывай – всё без толку. Когда в трактир почти одновременно вошли два мажордома (его превосходительства Сильвы и префекта библиотеки капитула, первый подыскивал виночерпия, а второй – гладильщицу), и весь немытый сброд сгрудился вокруг них и устроил потасовку, мажордомы – и снова почти одновременно – увидели «Рамиретто», не лезущего в первые ряды и не машущего кулаками, а скромно сидящего в уголке – причина достаточная, чтобы им заинтересоваться. Тут и кандидаты в слуги, прекратив драку, уставились на «Рамиретто», и двое или трое немедленно воскликнули: «Да это же Лепорелло, слуга Дон Жуана». «Нет-нет, это не я, – закричал Лепорелло, – меня зовут Рамиретто!». Но тот факт, что в тот же момент он сорвался с места, силой проложил себе путь к двери и во мгновение ока был таков, заставил мажордомов отнестись к его уверениям скептически. Человек десять ринулось в погоню за Лепорелло. Поднялся невообразимый шум, и вскоре молва о том, что слуга Дон Жуана ищет себе новое место, облетела всю Севилью.
Лепорелло, как загнанный заяц, петлял по узким переулкам, но был, в конце концов, пойман и предстал пред очами мажордомов (которых к тому времени собралось тридцать четыре, в том числе два герцогских, один кардинальский, четыре прелатских и еще один – заезжего польского принца). Все они наперебой требовали от Лепорелло поступить на службу к их господам и, пытаясь перещеголять друг друга заманчивостью предложений, предлагали все более и более несусветные суммы.
Свара утихла лишь после того, как Лепорелло нанялся к овдовевшей и очень богатой герцогине Сан Тельмо. Мажордом Ее Светлости пообещал Лепорелло, что ему не придется утруждать себя никакой, то есть совершенно никакой работой, получать за это жалованье, узнав о котором, королевский адмирал лопнет от зависти, и кроме того, четыре с половиной тысячи индульгенций ежемесячно, при условии, что он хотя бы раз в месяц соблаговолит прочесть молитвы Святого Розария. Дело в том, что у овдовевшей герцогини хорошие связи в среде высшего духовенства. Если же Лепорелло предпочтет вовсе не читать молитвы Святого Розария, то ему все равно полагается три тысячи семьсот пятьдесят индульгенций, то есть каждый месяц он может – при условии, что растранжирит при игре в кегли или в тарок не более двух тысяч – сто раз богохульствовать, соблазнить трех девственниц или же шесть недевственниц, отдубасить восемь священнослужителей и убить одного мавра. После чего у него останется еще триста индульгенций на непредвиденные расходы – например, если он проспит в воскресенье мессу или пустит ветры во время богослужения (что, как известно, по греховности равноценно присвоению имущества христианина на сумму менее тысячи дублонов или же имущества иудея на любую сумму).
«Возможно, – сказал себе Лепорелло, – совсем неплохо поступить на службу в такой безумно набожный дом после того, как четыре года прислуживал прелюбодею, который на моих глазах провалился в преисподнюю. Я, конечно, за это не в ответе, но ведь наш испанский Господь Бог, не исключено, еще более завистлив, чем святая инквизиция. А та, если верить закадычному дружку Ее Светлости досточтимому монсиньору Дону Маурицио, недавно Господа Бога вовсе отодвинула в сторону и слушает нынче исключительно Пресвятую Богородицу…» Поэтому Лепорелло индульгенциями не разбрасывался, а тщательно копил, чтобы максимально смягчить колоссальный, по всей видимости, груз старых грехов. В остальном дела у него шли хорошо. Скучать не приходилось, так как дом герцогини просто кишел святыми отцами, духовниками, настоятелями, монсиньорами, аббатами, пасторами и прелатами. Порой и шага невозможно было ступить, чтобы не столкнуться с епископом. Если не приходилось молиться, читать литания, слушать новены, посещать мессы, держать пост или еще что-нибудь блюсти, то чередой шли пиры, балы, спектакли и прочие увеселения. Повара у герцогини, к слову, были лучше, чем у любого гранда королевства, что благотворно сказывалось и на питании слуг.
Лепорелло лицезрел герцогиню лишь однажды, в первый день службы, когда он был представлен своей новой госпоже. Само собой, герцогиня не слишком интересовалась прислугой, но Лепорелло она попросила к себе привести. Герцогиня, еще не очень старая, но уже располневшая, была одета в черное, в роскошные шелк и тафту. Ее щеки заметно дрожали, и жировые складки на тыльной стороне ладони наползали на маленькие унизанные кольцами пальчики. Лепорелло сразу бросились в глаза ноздри герцогини, довольно милые и заметно округлые ноздри. «Черт побери!» – подумал Лепорелло. Он достаточно долго был слугой Дон Жуана, чтобы знать, что означают такие ноздри.
Итак, Лепорелло лицезрел герцогиню лишь однажды. Но герцогиня… в дворцовой – очень роскошной – капелле Лепорелло было отведено место, отлично видное из ее ложи. Лепорелло также было дозволено гулять во внутреннем садике, который прекрасно просматривался из покоев Её Светлости. Гулять Лепорелло не гулял, но охотно присаживался там, куда прочим слугам вход был закрыт, размышлял о том и о сем, а по большей части просто скучал: «Та ли эта жизнь, которая мне нужна?» Он вспомнил, как однажды сказал Дон Жуану – Господь упокой его… нет, пардон – сказал Дон Жуану, что хочет сам когда-нибудь стать господином. Теперь Лепорелло жил почти, как господин, скучал, как подобает господину, имел больше денег, чем некоторые из господ… но господином был еще менее, чем раньше. Он был музейным экспонатом. «Если бы не постоянный приток индульгенций, я бы давно задумался о побеге!»
Тринадцатого августа во дворце праздновали день Святого Ипполита. По одному из многочисленных имен герцогиня звалась Ипполита и испытывала особенно теплые чувства к своему святому заступнику. К столу подали двенадцать жареных поросят, а слуги получили по двести дополнительных индульгенций.
Мажордом вызвал к себе Лепорелло. По установленным во дворце правилам в этот день все должны были исповедоваться, причем до обеда. «Но ты, – сказал мажордом, – пойдешь вечером. Другим слугам знать об этом необязательно.» В знак особой милости Лепорелло будет пожалована освященная папой копия отпечатка сандалий архангела Гавриила, каждый хоть сколь-нибудь ревностный поцелуй которой разом освобождает от таких грехов, как непреднамеренное убийство или совокупление с монахиней в пятницу.
Что ж, Лепорелло отправился вечером исповедоваться. В церкви было темно и безлюдно. На алтаре горело несколько свечей. Тяжелые золотые рамы картин отливали пурпуром… точно так светилась столовая Дон Жуана после того, как пришел Каменный Гость. Вот так, подумал Лепорелло, святое и полная его противоположность частенько сходятся… Но лишь на первый взгляд, лишь на первый…
Не успел Лепорелло зайти в исповедальню и опуститься на колени, как маленькое решетчатое оконце, за которым обычно скрывается исповедник, открылось, и оттуда показалась пухлая голая ручка, вне всякого сомнения, женская. Лепорелло услышал как ему в ухо шепчут слова, вряд ли уместные в устах духовного лица, а пухлая ручка уже забралась под рубашку и гладила волосы на его груди. Потом передняя дверь исповедальни открылась, и Лепорелло скользнул внутрь. Там он нашел пышные груди и бедра, и ноги, которые вскоре забарахтались – исповедальня вовсе не такая тесная – но прежде всего он нашел там те самые округлые ноздри…
В конце к Лепорелло с нежным шуршанием была придвинута копия отпечатка сандалий, а сама герцогиня все еще трепетала и подрагивала – обычное дело для дам с такими ноздрями.
Надо отдать должное Лепорелло – новая роль не слишком-то пришлась ему по душе. Теперь его стараниями герцогиня частенько трепетала и подрагивала, причем уже не в исповедальне, а в более удобных помещениях, но Лепорелло снова однозначно стал слугой. Примерно через три недели он попросил аудиенции у мажордома, своего номинального начальника.
Одетый в черное мажордом, длинный, тощий и довольно чванливый тип, который не жалел усилий для того, чтобы слугам жизнь не казалась медом, сидел за столом в почти пустой белой комнате. Из-за жары окна были зашторены. Манерность мажордома не предполагала хороших манер, посему он беспрерывно чавкал маслинами, и, ничуть не жеманясь, сплевывал косточки в угол.
– Ну? – спросил мажордом.
– Господин мажордом, – сказал Лепорелло, — мы договаривались, что мне не придется нести никакой службы.
– Да. И что?
– Эээ… – замялся Лепорелло, – вы же знаете…
– А ты рассчитывал, что герцогиня вдобавок ко всему похожа на Венеру? – очередная косточка выскользнула изо рта мажордома и просвистела мимо уха Лепорелло.
– Я не понимаю…
– Короче: я никогда не имел чести этцетера… этцетера… спать с Ее Светлостью, не видел ее, такскать, в stato naturae purae – в конце концов, я ведь не был в услужении у адского отродья – но я могу себе представить, когда вижу открытые пристойным образом части ее тела, что части скрытые…
– О нет, как раз наоборот, – воскликнул Лепорелло, – подлинная, пускай чуток и экстравагантная, пристойность должна была бы принудить Ее Светлость явить миру ныне скрытые детали, но спрятать лицо. Я вам скажу: бедра, какие только у…
– Довольно-довольно… Так что не так? Ты боишься, что этот грех будет стоить тебе дополнительных индульгенций?
– Да у меня уже хватит индульгенций на десять герцогинь. Нет, господин мажордом. Речь о принципе. Служба есть служба, не важно – выполняют ее руками, ногами или…
– То есть ты хочешь, чтобы тебе повысили жалованье?
– Нет, – ответил Лепорелло, – я хочу уволиться.
– Так не пойдет, – покачал головой мажордом, – особенно сейчас. На следующей неделе к нам приезжает сестра Ее Светлости, почтенная аббатисса из Санта Рипарата и лишь потому – скажу по секрету – что она прослышала о тебе.
– Господи помилуй.
– Из-за индульгенций можешь не беспокоиться. Почтенная аббатисса – старшая сестра. Ей за пятьдесят. А совокупление с монахинями за пятьдесят, с теологической точки зрения, равносильно самоистязанию.
Аудиенцию завершила косточка маслины, ужалившая Лепорелло в спину.
У герцогини обнаружилось не только восемь сестер (не менее трех из них являлись аббатиссами), но и двадцать-тридцать кузин и подруг, неудержимо влекомых отблеском поразительной и легендарной славы, которая сопровождала провалившегося в преисподню Дон Жуана.
Последней каплей, переполнившей чашу терпения Лепорелло, стала тяга герцогини к изящной словесности. Она сочинила оду, посвященную своему бравому слуге, и была очень горда этим. Она постоянно цитировала ее в присутствии Лепорелло и через некоторое время даже опубликовала опус – естественно, анонимно. Неловкость вызывало то, что герцогиня с мельчайшими подробностями описывала особенно ценимые ей части тела Лепорелло. Особенно смущала Лепорелло одна строфа, которую прозой можно передать приблизительно так: «Так же, как в следе сандалий уловим отблеск небесной милости, так и твой чуявший дьявола лисенок заставляет любую пещеру содрогаться в приступе адской страсти…»
«Ой-ой-ой, – переживал Лепорелло, – если это дойдет до инквизиции, мне каюк!»
И вот однажды он упаковал свои вещи, зашил деньги в камзол – накопленные индульгенции плеч не тянули, – никому не сказав ни слова, улизнул из дворца, купил осла и скакал на нем два дня, две ночи и еще полдня. Он вернулся домой, в деревню высоко в горах, где каждый знал его, но не знал ничего об истории с Дон Жуаном. «Здесь у меня, – припомнил Лепорелло, – когда-то была жена и несколько (четверо? трое?) детей. И именно здесь я поступил на службу к своему первому господину, прежний слуга которого погиб во время путешествия».
От индульгенций большого проку не было, но деньги, которые Лепорелло заработал, служа герцогине Сан-Тельмо, и в городе показались бы немалым капиталом, а уж в деревне и вовсе были целым состоянием. Лепорелло стал богатейшим человеком в округе, сам алькальд, оба местных дворянчика и помещики были нищебродами против него.
После того, как Лепорелло отдохнул от путешествия, он приказал покрасить свой дом, надстроить на крыше башенки, сшить себе парчовый камзол цвета красного вина и соблазнил сперва обеих дочерей алькальда, потом повариху пастора, потом мельничиху, в промежутках многочисленных батрачек, затем Розауру, затем Клару, затем Пилар, Асунсьон, Рамону, Катерину, Доротею, Анунсиату, Эльвиру, Тереситу, Эусебию, еще одну Катерину, странствующую англичанку, всех оставшихся батрачек, камеристок странствующей англичанки, а горбатый Фернандо, племянник трактирщика, был принят Лепорелло на службу и получил задание вести список.
Когда однажды вечером Фернандо зачитывал список вслух – второе излюбленное времяпровождение Лепорелло, – горбун между делом спросил:
– А все эти истории из Севильи, которые вы мне рассказывали… про герцогиню и прочих… может, их тоже стоит занести в перечень?
– Нет, – отвечал Лепорелло. – Там я был слугой. А теперь, теперь я – господин.

Что сталось с Лепорелло? Да, что с ним сталось? Юпитер вознес его на небо. По крайней мере, частично. В той области Испании созвездие, известное нам, как Большая Медведица, и по сей день порой называют Фаллос Лепорелло. А это, безусловно, ничто иное, как форма бессмертия.

 

[label style=»info»]Герберт Розендорфер (1934 — 2012)[/label] — один из тончайших стилистов современной германоязычной прозы.Наиболее точно охарактеризуют его творчество слова известного немецкого критика: “С неисчерпаемой фантазией Розендорфер нагромождает одну невероятную ситуацию на другую, чем, однако, лишь усиливает достоверность изображаемых им лиц, обстоятельств и человеческих отношений. Он ничего не выдумывает, а лишь позволяет нам взглянуть на себя со стороны”.
Герберт Розендорфер родился 19 февраля 1934 г. в поселке Грис (ныне вошел в черту Больцано), в Южном Тироле. С 1939 г. по 1943 г. жил в Мюнхене, в 1943 г. был эвакуирован в Китцбюэль, в 1948 г. вернулся в Мюнхен. После окончания школы Розендорфер в течение года изучал живопись в мюнхенской Академии Изобразительного Искусства, но затем поступил на юридический факультет Мюнхенского университета. С 1967 г. по 1993 г. Розендорфер служил судьей в Мюнхене, а с 1993 г. по 1997 г. судьей высшего земельного суда в Наумбурге. Параллельно с 1990 г. он преподавал в качестве приглашенного профессора современную литературу в Мюнхенском университете.
Розендорфер — член Баварской Академии Изящных Искусств и Академии Науки и Литературы в Майнце, лауреат многочисленных немецких литературных премий.
Помимо многочисленных романов и рассказов перу Розендорфера принадлежат также пьесы, телесценарии, исторические исследования, путеводители и трактаты о музыке. Некоторые из его произведений относятся к жанру фантастической литературы, но и в своих реалистических и исторических работах он зачастую использует элементы сатиры и гротеска.

Теги: , , ,

Оставить комментарий

Это интересно?


  • xolstomer-1

    Холстомер. Сын Мужика I - го, правнук Барса I - го, потомок знаменитого Сметанки, ставшего родоначальником орловской рысистой породы. Имел пегую масть и исключительную резвость. В связи с селекцией лошадей по серой масти, был выбракован из племенного состава, кастрирован и продан с завода графа Орлова. Благодаря Шишкину, который в ночь перед кастарцией Холстомера привёл к нему свою кобылу, оставил после себя одного жеребёнка - Старого Атласного - родоначальника собственной линии и предка родоначальников собственных линий: Пройды, Вармика, Барчука, Ветрка и Удалого Кролика. Герой одноименной повести Льва Толстого почти в точности описавшего его жизненный путь.

    Старый и больной мерин Холстомер (это прозвище, имя коня было Мужик первый) рассказывает другим лошадям в табуне свою историю. Он был породистым жеребцом, однако имел дефект породы — пежины (белые пятна). С самого детства из-за окраса Холстомер считался лошадью «второго сорта», хотя был очень быстр. Однажды он влюбился в кобылу; после этого конюхи кастрировали Холстомера, он стал мерином. Его подарили конюшему, позже владелец, испугавшийся того, что его конь был быстрее графского, продал Холстомера барышнику, потом он много раз сменил владельца. Больше всего Холстомер рассказывал об офицере Никите Серпуховском. Холстомер восторженно о нём говорил, хотя именно Серпуховской покалечил коня, загнав его, когда спешил за бросившей того любовницей. Позже Серпуховской появится в гостях у последнего хозяина Холстомера, уже опустившись и промотав своё состояние. Повесть завершается описанием смерти Холстомера и последовавшей много лет спустя смерти Серпуховского. Толстой противопоставляет забитого коновалом в овраге коня, который честно служил своим хозяевам и даже после смерти которого его шкура и мясо кому-то пригодились, и помпезные похороны Серпуховского, который при жизни был всем только в тягость.

    В толстовской «истории лошади» уже с экспозиционных характеристик Холстомер прорисовывается как герой-мыслитель («выражение его было серьезно и задумчиво»), в оттенках эмоциональных восприятий которого запечатлено течение природной, человеческой жизни – как, например, в его проницательных рассуждениях о поведении старика табунщика: «Ведь только и храбриться ему одному, пока его никто не видит». Развитость телесных инстинктов, обуславливающая многомерность чувствования физического мира («моча копыта и щетку ног, всунул храп в воду и стал сосать воду сквозь свои прорванные губы»), сочетается с потаенной внутренней жизнью, мыслительной работой Холстомера, что выражается на уровне авторских портретных и психологических характеристик: «строго терпеливое, глубокомысленное и страдальческое… выраженье лица», «Бог знает, о чем думал старик мерин…».

    xolstomer-2

    Детализация собирательного образа лошадиного мира и места в нем Холстомера в качестве «постороннего», «всегдашнего мученика и шута этой счастливой молодежи» в экспозиционной части произведения делает очевидной укорененность общественного неравенства даже в «лошадиной» среде, рельефно прочерчивает извечные социальные, психофизические антиномии бытия: «Он был стар, они были молоды, он был худ, они были сыты, он был скучен, они были веселы».

  • Slashchov

    Прибыл генерал Слащев. После нашего последнего свидания, он еще более осунулся и обрюзг. Его фантастический костюм, громкий нервный смех и беспорядочный отрывистый разговор производили тягостное впечатление. Я выразил ему восхищение перед выполненной им трудной задачей по удержанию Крыма и высказал уверенность, что под защитой его войск, я буду иметь возможность привести армию в порядок и наладить тыл. Затем я ознакомил его с последними решениями военного совета. Генерал Слащев ответил, что с решением совета он полностью согласен и просил верить, что его части выполнят свой долг. Он имел основание ожидать в ближайшие дни наступления противника. Я вкратце ознакомил его с намечаемой операцией по овладению выходами из Крыма. Затем генерал Слащев затронул вопросы общего характера. Он считал необходимым в ближайшие же дни широко оповестить войска и население о взглядах нового Главнокомандующего на вопросы внутренней и внешней политики.
    Врангель П.Н. Записки. Ноябрь 1920 г.

    Много пролито крови... много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжких испытаний снова придется рабочему государству вынуть меч, - я клянусь, что пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды и вера в победу рабочего класса - не игрушка, а твердое, глубокое убеждение.
    Слащёв Яков Александрович (1885-1929)

    Генерал Слащев, бывший полновластный властитель Крыма, с переходом ставки в Феодосию, оставался во главе своего корпуса. Генерал Шиллинг был отчислен в распоряжение Главнокомандующего. Хороший строевой офицер, генерал Слащев, имея сборные случайные войска, отлично справлялся со своей задачей. С горстью людей, среди общего развала, он отстоял Крым. Однако, полная, вне всякого контроля, самостоятельность, сознание безнаказанности окончательно вскружили ему голову. Неуравновешенный от природы, слабохарактерный, легко поддающийся самой низкопробной лести, плохо разбирающийся в людях, к тому же подверженный болезненному пристрастию к наркотикам и вину, он в атмосфере общего развала окончательно запутался. Не довольствуясь уже ролью строевого начальника, он стремился влиять на общую политическую работу, засыпал ставку всевозможными проектами и предположениями, одно другого сумбурнее, настаивал на смене целого ряда других начальников, требовал привлечения к работе казавшихся ему выдающимися лиц.
    Врангель П.Н. Записки. Ноябрь 1920 г.

    Это был высокий молодой человек с бритым болезненным лицом, редеющими белобрысыми волосами и нервной улыбкой, открывающей ряд не совсем чистых зубов. Он все время как-то странно дергался, сидя, постоянно менял положения, и, стоя, как-то развинченно вихлялся на поджарых ногах. Не знаю, было ли это последствием ранений или потребления кокаина. Костюм у него был удивительный - военный, но как будто собственного изобретения: красные штаны, светло-голубая куртка гусарского покроя. Все ярко и кричаще безвкусно. В его жестикуляции и в интонациях речи чувствовались деланность и позерство.
    Князь В. А. Оболенский 1924 г.


     

    Слащов-вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история... Перед "подвигами" его, видимо, бледнеют зверства Кутепова, Шатилова, да и самого Врангеля - всех сподвижников Слащова по крымской борьбе.

    Дмитрий Фурманов (1891-1926)



  • Герман Юкавский - Хлудов "Бег" М.Булгаков


    Житель Киева, Булгаков, несомненно, обладал знанием основ польской фонетики. Западнославянские языки звучали в семье Булгаковых: по свидетельству сестры писателя, Надежды Афанасьевны Булгаковой, ими владел отец писателя — Афанасий Иванович Булгаков. Фамилия Хлудов, конечно, не имеет никакого отношения к польскому языку. Но в ней слышится явственная, хотя и ложная, «польская нотка»: chlod — «хлуд» — по-польски: холод (в переносном значении — холодность). И здесь вступает в свои права ассоциативность мышления: в «Беге» вокруг Хлудова складывается какая-то своя особая «холодная» атмосфера; не случайно В. В. Гудкова, писавшая о пьесе, обратила внимание на «холод, лёд» и оцепенелую «застылость Хлудова». Это ощущение создаёт и фон, на котором перед зрителем впервые предстаёт Хлудов — промёрзшая железнодорожная станция с оледеневшими окнами, холодным светом голубых электрических фонарей, — и внешний вид генерала: его неестественная бледность, зябкая принуждённость его позы — он сидит «съёжившись», — и варежки у него на руках. Конечно, в Крыму «случился зверский мороз», но Хлудов зябнет не от мороза.
    «Он болен чем-то, этот человек», — пишет Булгаков, имея в виду болезнь не физического порядка. Внутренний озноб героя — это горячечный и одинокий холод его личности, это холодные, во многом рассудочные страсти, которые сжигают его.
    Подчеркнём, что фамилия Хлудов звучит жёстко, как хлопок, как удар кнута. Это тоже важно для характеристики нервозного, бескомпромиссного, решительного человека, у которого поступки неотделимы от мнений и мыслей. Нельзя исключить, что в фамилии Хлудова скрывается отсылка к ещё одному «кающемуся» герою русской литературы — Нехлюдову из романа JI. Н. Толстого «Воскресение». Впрочем, у зрителя 1920-х годов эта фамилия могла вызывать и внелитературные ассоциации.
    Но не один лишь фонетический ракурс важен при объяснении фамилии Хлудова. Здесь мы должны вернуться к вопросу о том, откуда писатель мог взять эту фамилию. Это уже вопрос биографии автора. Для начала обратим внимание на следующий факт: во время написания «Бега» — в августе 1927 года — Булгаков переезжает на новую квартиру, в дом № 35-а по улице Большой Пироговской в Москве.14 Совсем неподалёку, в доме № 19, и доныне размещается клиника детских болезней Московской медицинской академии им. И. М. Сеченова. Но в том-то и дело, что старое её название — детская клиническая больница имени М. А. Хлудова!15 Эта фамилия до революции была широко известна в России, а особенно в Москве: в XIX в. московский купеческий род Хлудовых владел крупными ткацкими фабриками. Купцы Хлудовы были в числе московских меценатов, а самым крупным благотворительным учреждением, созданным ими, и стала Хлудовская больница. Безусловно, Булгакову в любом случае — как врачу — было известно название этой больницы и фамилия купца-мецената.
    Уже в XIX в. появился в связи с этой семьёй термин «хлудовщина». Дочь П. М. Третьякова писала: «Много было самодуров в нашей Белокаменной, но самыми знаменитыми из них, понаслышке, были Мамонтовы и Хлудовы. Даже была специальная терминология: "мамонтовщина” и "хлудовщина”». Более того, писатель Я. В. Абрамов (1858-1906) назвал одну из своих повестей «Хлудовщина».