Культура и Вера

Борис Покровский, Ростовское действо, Дмитрий Ростовский, Вера

«Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь …
Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра… Есть много среди света такого, которое для всех, отдалившихся от христианства, служит незримой ступенью к христианству. В том числе может быть и театр, если будет обращён к своему высшему назначению. Мы призваны в мир не за тем, чтобы истреблять и разрушать, но, подобно Самому Богу всё направлять к добру, даже и то, что уже испортил человек и обратил во зло. Нет такого орудия в мире, которое не было бы предназначено на службу Богу»*

Н.В. Гоголь.

            Говоря «вера», мы не имеем в виду принадлежность той или иной конфессии, равно как религиозность в узком смысле. Деды большинства из нас не верили в Бога, но то, во что они верили, в их понимании было выше того, что они были способны «вложить» в понятие «Бог». Стало быть, их отрицание (не имени – для них это было лишь название) – серьёзный шаг к Тому, именование которого они отрицали. Вопрос только в одном: насколько честно человек ОТКРЫТ ПРАВДЕ и готов её принять. Ведь если речь идёт о фундаментальных вещах – однажды принять правду или принять открытость правде как основу жизни – значит изменить жизнь… себя… и, как следствие, мир. Не это ли подлинная свобода?
Из вышесказанного однако следует, что основой подлинной веры является подлинное – до последнего мгновения – неверие. В этом религия и наука чрезвычайно близки, но об этом, кажется, забыли давно и надолго. Любой трактат по аскетике, времён ещё до разделения христианства, начинается примерно следующим: «Лучше десять раз отвергнуть явление Бога (читай: явление того, что выглядит правдой), мотивируя это осознанием своего недостоинства=незрелости, чем один раз принять за Него дьявола или игры своей психофизики» (цит. своими словами). Позволим себе заметить, что то же весьма полезно при «выборе» религии – от атеизма (не хочу упоминать здесь «сатанизм») до православия, – если вдруг вопрос о таком выборе даёт о себе знать. Только на «мистику» не стоит полагаться… В чём мы преуспели в сравнении со Средневековьем, так это в «клиповом» восприятии мира и жизни: мозги у нас «свихнуты» настолько, что любая мистика нас однозначно погубит. Вернее сделать своим девизом «2+2=4»… То есть полагаться на чистый разум и не оставлять пытливости.
Также считаем необходимым оговориться, что всё, изложенное в этой и в других связанных с ней публикациях, и в целом, и в деталях призвано только поставить вопросы. Мы ни в коей мере не претендуем на исчерпанность и завершённость.

           Череда публикаций «Культура и …» была вынуждена происходящим с Театром Покровского. Нам нашлось бы на что обратить внимание и в таких предлагаемых рамках, как «Живопись и…», «Музыка и …», «Поэзия и …», но всё же мы сейчас говорим прежде всего о театре… Об оперном театре. Это, конечно, не «вся культура». То, что оперный театр сочетает в себе практически все виды искусств, ни в коей мере не умаляет уникальности и значимости его составляющих в их самостоятельности. Замахиваясь же на тему соотношения культуры и веры, имея в виду и даже подразумевая за словом «Культура» прежде всего явление философии Покровского, его уникальную школу, было бы неправильно промахнуть мимо одного существенного и ныне «вытесненного», выражаясь фрейдистски, вопроса. Хотя бы в качестве предисловия. Речь о постановлениях Вселенских соборов относительно зрелищ и их исполнителей.

Арелатский собор (475 г.):

«Актёры, коль скоро они продолжают свои занятия, отлучаются от причастия».

Трулльский собор (691 г.):

«Святый вселенский собор сей совершенно возбраняет быти смехотворцам, и их зрелищам, такожде и зрелища звериныя творити и плясания на позорищи. Аще же кто настоящее правило презрит, и предастся которому либо из сих возбраненных увеселений: то клирик да будет извержен из клира, а мирянин да будет отлучен от общения церковнаго».

И с тех пор это осуждение никто не отменял. «Лицедеев» по сим определениям надлежит хоронить за пределами ограды христианского кладбища.

Но есть прецеденты и противоположного свойства: самая настоящая опера – «Комедия на Рождество Христово» – была создана у нас в России православным архипастырем, святым Димитрием Ростовским на рубеже XVII-XVIII веков.
https://ru.wikipedia.org/wiki/Ростовское_действо
Была создана, записана, срежиссирована и шла на территории монастыря в исполнении монахов. Монахи изображали на помосте и Ирода, и Смерть, и ангелов. И это была не единственная опера этого композитора и драматурга. Святой Димитрий прекрасно знал постановления соборов; а время было такое, что никто не посмотрел бы, что «зачинщиком» сего явления был ни много ни мало митрополит, к тому же, на минуточку, собиратель «Четьи-Минеи», «Житий Святых». Но речь сейчас не об этом! То, что подлинная опера в подлинном призвании родилась у нас немногим позже, чем в Европе, и вполне самостоятельно, конечно, о многом говорит, но важнее, что было потом. А потом, на протяжении трёхсот лет и в Европе, и, к сожалению, у нас, опера являлась именно тем, что было осуждено на вселенских соборах, то есть лицедейством с целью развлечения и звукоизвлечением исключительно для услады слуха. И этим же опера является в современном мире. То есть вполне себе «элитным аналогом», «ночного клуба», чем также исключительно и являлся театр на момент анафемы V-VII веков.

                Сначала композиторы в своей музыке от Глюка до Мусоргского, а за ними и исполнители (Шаляпин), и, наконец, режиссёры приложили колоссальные усилия, совершили грандиозный по значимости прорыв, отдав опере, театру должное – то, на что он мог, должен был претендовать в мировой культуре, то, что отдавали ему древние греки, подарившие миру идею драматического театра и прообраз оперного, равно как идею философии и точных наук. После же того, что в итоге сделал с театром Борис Александрович Покровский, справедливым шагом было бы созвать новый Вселенский Собор, чтобы как минимум внести поправки во многовековой запрет. Запрет устаревший… но, к сожалению, кажется, устаревший ненадолго, поскольку Камерный музыкальный театр имени Покровского оставался едва ли не единственным из оперных в мире, отвечавшим заветам своего создателя и бескомпромиссно хранившим их. Единственным, который ни в один из периодов своего существования ни одним спектаклем не обнаружил пресловутого «конформизма», не спустился до «чего хочет публика?», преследовал одну единственную задачу: ЧТО сказать; одну цель: ДЛЯ ЧЕГО; и одно средство: КАК именно это всё донести…

Преподобный Варсонофий Оптинский:

«Когда я был в миру, то любил оперу. Хорошая, серьёзная музыка доставляла мне удовольствие, и я всегда имел абонемент — кресло в партере. Впоследствии, когда я узнал другие, духовные, утешения, опера перестала меня интересовать». В письме, из которого эта цитата, Отец Варсонофий «охаивал» театр… безапелляционно… Но на сегодняшний день для внимательного читателя в этих словах – особенно если знать, кто их сказал, – также очевидна апология… как минимум оперного театра. Хотя в этих же словах – приговор «тому» взгляду на оперу. Уже слова «музыка доставляла мне удовольствие» – худшее оскорбление для самого явления оперы в глазах Покровского. Потому что музыка – это лишь часть оперного театра… Для того чтобы «слушать музыку», есть филармония. Но Покровский родился примерно тогда, когда умер Варсонофий Оптинский. В середине же девятнадцатого века опера действительно, судя по всему, была «атрибутом» роскоши, одним из средств «красиво убить время», эдакое подобие современных страстей по футболу… (ссылка на Покровского) Только гораздо хуже, потому что в ней не было места настоящей игре… непредсказуемости… Стало быть не было места и переживанию и сопереживанию, не было повода и для очищения души и для её «открывания» бесконечной глубине и разнообразию мира. Мира как видимого, так и невидимого – по меньшей мере невидимого мира чувств в их бездонности. Наивно полагать, что от «юношеского максимализма», чёрно-белого восприятия мира можно проскочить в святость… Может быть, и можно… только это будет чудо. Надеяться, что сегодня от телевизора и гаджетов кто-либо способен перепрыгнуть в зрение Божественных тайн, – глупость, граничащая с клиническим идиотизмом. Строить же и поддерживать общество в надежде и тем более уповании на чудо – духовное хамство: «Не искушай …» (Лк. 4:12)

Св. Апостол Павел:

«Ибо, будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести: для Иудеев я был как Иудей, чтобы приобрести Иудеев; для подзаконных был как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона – как чуждый закона, – не будучи чужд закона пред Богом, но подзаконен Христу, – чтобы приобрести чуждых закона; для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых. Сие же делаю для Евангелия, чтобы быть соучастником его». (1 Коринфянам 9:19-23) Нет ли здесь «апологии театра»? Если мыслить и воспринимать вещи основательно? И если говорить о подлинном театре!
Слово произносимое тогда и слово произносимое сейчас – это не одно и то же… Обычаи и нравы тогда и обычаи и нравы сейчас – это не одно и то же. Сегодня мы с очень большим трудом способны воспринимать «слово», «речь», «язык». Слово для нас стало просто знаком. Театр и музыка – это тоже ЯЗЫК. Это единственный из оставшихся язык, который говорит символами, а не знаками. Знак – это то, что указывает, информирует, что где-то есть что-то; символ же – это то, что «соединяет», проводит и приобщает. (А. Шмеман, «Евхаристия: Таинство Царства»)

                 Нам не приходится сейчас говорить, что для общества благотворней: «молитва» или «оперный театр». По большому счёту у нас уже нет ни того, ни другого. Тому нулю целых нулю десятых процента населения, которое хотя бы тужится замахнуться на былое пиршество хотя бы столетней давности, остаётся только обхватить головы руками, так чтобы не видеть и не слышать того, что происходит… Но ведь есть дети! Посмотрите на своего ребёночка! Или на его фотографию, когда он ещё смотрел на мир влюблёнными глазами! Смотрел серьёзно и ошеломлённо, с захваченной открытостью! Что мы ему предложили??? А что мы сделали, чтобы предложить то, что хотя мало-мальски отвечало бы его детской надежде и вере?

                 Всеобъемлющая и тотально принимаемая за «ценность» система использования всех сфер социального общения в качестве механизмов и инструментов для «самоопрофанивания» ведёт к полной дисфункции человека как организма, предназначенного для БЫТИЯ. Делает крайне проблематичной саму возможность подлинного восприятия им чего бы то ни было подлинного. Это как во время перелёта все панели управления с «пимпочками», «тумблерочками» в кабине пилота задействовать в глумливой, бессмысленной и безумной игре, а самого пилота связать и затолкать ему в рот кляп… Только «самолёт» для нас – это прежде всего не мир… не страна… Точнее, не только это всё – конечно, для нас очень важное, поскольку мы часть этого, важное, но слабо поддающееся нашей «правке». Единственный для нас ключ, тот «отрезок» бытия, где мы можем что-то сделать, – это НАША… «моя» (или для тебя – «твоя») жизнь. И этот «самолёт» нашего существования – это прежде всего смысл: ЗАЧЕМ Я ЗДЕСЬ? И если на себя мне уже плевать, то зачем здесь мой ребёнок? И уже поздно только «вить гнёздышко» исключительно для себя и своих близких: ещё немного, и всё дерево рухнет… Наш «большой самолёт» в штопоре…

              На сегодня в апологии нуждается именно ВЕРА… И, кажется, нечем… нет средств и механизмов для этой апологии – раскрытия даже самих подступов.

Оперный театр, каким его выпестовал Покровский, – это мост от нашего… от любого нечувствия к богатству. К богатству мира, к богатству души, к богатству духа, к богатству истории в её порой немыслимых достижениях, открытиях и откровениях. Это тот язык, на котором всё вышеперечисленное говорит с нами. И другого такого языка больше нет!

              «Богатство» же мы упускаем такое, о котором не могли даже мечтать люди времён до Октябрьской революции и мировых войн.
              «Духовность» в нашей стране сегодня – далеко не то же, что в конце XIX века где бы то ни было. Двадцатый век заставил сорвать все покровы с той части богословия, которая на протяжении тысячелетия была недоступна нашим людям в принципе, то есть не была доступна никогда. Если – в итоге пертурбаций новейшего времени – идея «демократии и равенства» где и осуществилась, так это в глубинах духовности. А именно: в плане доступа к бесценным источникам духовного наследия теперь все равны. Вплоть до XX столетия недоверие церковного руководства к интеллектуальному и духовному потенциалу нашего (да и не только нашего) народа, по-видимому, заставляло вводить жёсткий ценз по принципу: «вот это им читать можно, а это слишком высоко для понимания… и опасно». Без «духовного водительства» запрещено было читать даже Евангелие. Причём такая позиция проецировалась не только на прихожан, но и на духовенство. Было также запрещено переводить на русский язык и тиражировать львиную долю свято-отеческого наследия. В результате чего доступ к текстам, представляющим из себя формообразующую основу любомудрия и его венец, был открыт единицам и только, так сказать, «под подписку о неразглашении». Возможно на тот момент это и было правильно, но это превращало миллионы православных в стадо – буквально. В стадо, каждый представитель которого толком не знал, «к чему идёт». Само по себе это не так уж и плохо, если идти действительно «туда»: «меньше знаешь – лучше спишь». Но в итоге развернуть это стадо на сто восемьдесят градусов оказалось не так сложно: достаточно было несколько прелестных (превосходная степень от слова «лесть») лозунгов на тему «к чему идти», и «мирные народы», разбуженные «чести кличем» (А.С. Пушкин «Свободы сеятель пустынный»), смелИ собственными руками всё то, на чём зиждилась и расцветала Россия. Умных просто убирали. Таким образом, «духовности», до того сакрализованной и тайной, стало нечего больше терять, и за двадцатый век, особенно к его завершению, были переведены на наш язык и опубликованы целые корпусы сочинений из разряда «недосягаемых».
Григорий Палама, Дионисий Ареопагит, Симеон Новый Богослов, авторы «Добротолюбия», представленные до того в известном пятитомнике лишь фрагментами, стали издаваться полными собраниями сочинений. Параллельно в недрах Академии и Университета теми же, кто переводил эти писания, подспудно велась интенсивнейшая работа по осмыслению мирового, в том числе – русского – философского и эстетического наследия через призму православного миропонимания. А.Ф. Лосев, С.С. Аверинцев, Ю.М. Лотман, В.В. Бибихин и многие другие со стороны академической науки, Илларион Алфеев и иже с ним со стороны духовной академии заложили подлинное начало философской системы, основанной на открытом предстоянии Правде, коим по определению являет себя Православие и которым по-хорошему оно и идентифицируется. Начало философской системы, зародившейся в разрозненных, но от этого не менее значимых, выдающихся прозрениях прежде всего русских мыслителей конца девятнадцатого – начала двадцатого веков. Соловьёв, Вышеславцев, Розанов и другие «собирали камни» для системы, продолжающей, вмещающей в себя традицию духа основательности и всего наследия Запада. От её целого до филиграннейших деталей, смысл которых зачастую сам Запад у себя не заметил, не оценил или понял превратно – как, например, Маркс в отношении Гегеля. Это была колоссальная, не имеющая прецедентов в мировой истории работа умственной элиты целой страны, нашей страны, находящейся в рабстве вполне себе дьявольской идеологии, но хранимой и согреваемой бесконечным наследием всечеловеческого предстояния правде бытия. То, что было сделано за это время духовностью и наукой, беспрецедентно, уникально и придаёт, конечно же, не оправдание, но смысл всему, в том числе и самому страшному, что произошло с людьми и человечеством за последние столетия.

            На начало двадцать первого века создан фундамент и разработаны инструменты для стратегического противостояния и тактического опровержения любой лжи, будь то в частном, будь то в мировом масштабе. Но всё это продолжает находиться «под спудом». Это недоступно ни социуму в исчерпывающем большинстве, ни политической и управленческой элите. Более того, это отодвинуто в «сферу услуг», редуцировано в разряд «досуга», развлечения, «нравственной» гигиены. Очевидны две вещи: во-первых, этот философско-идеологический, подлинно нравственный фундамент сам под общество «не подлезет», поскольку не востребован по незнанию и глубокой атрофии духовных представлений и стремлений в обществе; и, второе, никакими директивами, или силой, или экстенсивными финансовыми вложениями этот фундамент не подложишь – ни под Россию, ни тем более под её – на сегодняшний день – недружелюбное окружение. Конечно, ещё есть семьи, люди, хранящие и передающие это средоточие смысла своим детям. Но всё это в частном, единичном порядке. Их становится всё меньше, а в пересчёте на душу населения процент их иссякает в геометрической прогрессии. И государство избранными на сегодняшний день средствами не способно даже затормозить этот процесс! Дискредитировано всё! От «слова» до целых пластов и сфер: нравственное образование, любовь к Родине, к человеку, вера во что бы то ни было! Хотя бы в разум или в человека – нет! Есть только вера в финансовое благополучие… но это глупость! Любой социальный или природный катаклизм способен превратить деньги – и не только деньги – в ничто! Потому что единственная ценность на Земле – это ЧЕЛОВЕК! То, что он умеет, знает, и то, что он чувствует, и его способность ЛЮБИТЬ. А о том, что сам человек становится самым большим для себя катаклизмом, – что и говорить. На примере совсем не далёкой и даже актуальной истории мы видим, что потеря материального благополучия в результате геополитического срыва – это не самая страшная беда… Самое страшное – это то, на что мы способны в отношении друг друга… Стоит лишь пошатнуться «привычному» устройству.

Вот тут-то и вспомнить о деле Бориса Александровича Покровского!
Как в своё время благоговение и преклонение перед Единым с одной стороны, с другой – платонизм, аристотелизм, стоицизм сделали возможным, т.е. подготовили в осуществлении Божьего промысла приход Христианства, каким мы его знали… Так Покровский, подобно Микеланджело в Возрождении, явил в себе вершину практически ОТКРЫТИЯ театра в его онтологическом призвании. Призвании раскрывать, расширять души для бесконечности! Пробуждать и вести каждую душу к способности вместить правду.  ПРАВДУ В ЕЁ НЕЗЫБЛЕМОЙ ВЕЧНОСТИ И ЕЖЕСЕКУНДНОЙ НОВИЗНЕ.

 

 

Анатолий Захаров. Ex altera parte

*Гоголь Н.В. Выбранные места из «переписки с друзьями» / Н.В. Гоголь. Об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности. — М.: «Советская Россия» 1958. С. 54.

Теги: , , , , , , , , , , , , ,

Трекбэк с Вашего сайта.

Оставить комментарий

Это интересно?


  • xolstomer-1

    Холстомер. Сын Мужика I - го, правнук Барса I - го, потомок знаменитого Сметанки, ставшего родоначальником орловской рысистой породы. Имел пегую масть и исключительную резвость. В связи с селекцией лошадей по серой масти, был выбракован из племенного состава, кастрирован и продан с завода графа Орлова. Благодаря Шишкину, который в ночь перед кастарцией Холстомера привёл к нему свою кобылу, оставил после себя одного жеребёнка - Старого Атласного - родоначальника собственной линии и предка родоначальников собственных линий: Пройды, Вармика, Барчука, Ветрка и Удалого Кролика. Герой одноименной повести Льва Толстого почти в точности описавшего его жизненный путь.

    Старый и больной мерин Холстомер (это прозвище, имя коня было Мужик первый) рассказывает другим лошадям в табуне свою историю. Он был породистым жеребцом, однако имел дефект породы — пежины (белые пятна). С самого детства из-за окраса Холстомер считался лошадью «второго сорта», хотя был очень быстр. Однажды он влюбился в кобылу; после этого конюхи кастрировали Холстомера, он стал мерином. Его подарили конюшему, позже владелец, испугавшийся того, что его конь был быстрее графского, продал Холстомера барышнику, потом он много раз сменил владельца. Больше всего Холстомер рассказывал об офицере Никите Серпуховском. Холстомер восторженно о нём говорил, хотя именно Серпуховской покалечил коня, загнав его, когда спешил за бросившей того любовницей. Позже Серпуховской появится в гостях у последнего хозяина Холстомера, уже опустившись и промотав своё состояние. Повесть завершается описанием смерти Холстомера и последовавшей много лет спустя смерти Серпуховского. Толстой противопоставляет забитого коновалом в овраге коня, который честно служил своим хозяевам и даже после смерти которого его шкура и мясо кому-то пригодились, и помпезные похороны Серпуховского, который при жизни был всем только в тягость.

    В толстовской «истории лошади» уже с экспозиционных характеристик Холстомер прорисовывается как герой-мыслитель («выражение его было серьезно и задумчиво»), в оттенках эмоциональных восприятий которого запечатлено течение природной, человеческой жизни – как, например, в его проницательных рассуждениях о поведении старика табунщика: «Ведь только и храбриться ему одному, пока его никто не видит». Развитость телесных инстинктов, обуславливающая многомерность чувствования физического мира («моча копыта и щетку ног, всунул храп в воду и стал сосать воду сквозь свои прорванные губы»), сочетается с потаенной внутренней жизнью, мыслительной работой Холстомера, что выражается на уровне авторских портретных и психологических характеристик: «строго терпеливое, глубокомысленное и страдальческое… выраженье лица», «Бог знает, о чем думал старик мерин…».

    xolstomer-2

    Детализация собирательного образа лошадиного мира и места в нем Холстомера в качестве «постороннего», «всегдашнего мученика и шута этой счастливой молодежи» в экспозиционной части произведения делает очевидной укорененность общественного неравенства даже в «лошадиной» среде, рельефно прочерчивает извечные социальные, психофизические антиномии бытия: «Он был стар, они были молоды, он был худ, они были сыты, он был скучен, они были веселы».

  • Slashchov

    Прибыл генерал Слащев. После нашего последнего свидания, он еще более осунулся и обрюзг. Его фантастический костюм, громкий нервный смех и беспорядочный отрывистый разговор производили тягостное впечатление. Я выразил ему восхищение перед выполненной им трудной задачей по удержанию Крыма и высказал уверенность, что под защитой его войск, я буду иметь возможность привести армию в порядок и наладить тыл. Затем я ознакомил его с последними решениями военного совета. Генерал Слащев ответил, что с решением совета он полностью согласен и просил верить, что его части выполнят свой долг. Он имел основание ожидать в ближайшие дни наступления противника. Я вкратце ознакомил его с намечаемой операцией по овладению выходами из Крыма. Затем генерал Слащев затронул вопросы общего характера. Он считал необходимым в ближайшие же дни широко оповестить войска и население о взглядах нового Главнокомандующего на вопросы внутренней и внешней политики.
    Врангель П.Н. Записки. Ноябрь 1920 г.

    Много пролито крови... много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжких испытаний снова придется рабочему государству вынуть меч, - я клянусь, что пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды и вера в победу рабочего класса - не игрушка, а твердое, глубокое убеждение.
    Слащёв Яков Александрович (1885-1929)

    Генерал Слащев, бывший полновластный властитель Крыма, с переходом ставки в Феодосию, оставался во главе своего корпуса. Генерал Шиллинг был отчислен в распоряжение Главнокомандующего. Хороший строевой офицер, генерал Слащев, имея сборные случайные войска, отлично справлялся со своей задачей. С горстью людей, среди общего развала, он отстоял Крым. Однако, полная, вне всякого контроля, самостоятельность, сознание безнаказанности окончательно вскружили ему голову. Неуравновешенный от природы, слабохарактерный, легко поддающийся самой низкопробной лести, плохо разбирающийся в людях, к тому же подверженный болезненному пристрастию к наркотикам и вину, он в атмосфере общего развала окончательно запутался. Не довольствуясь уже ролью строевого начальника, он стремился влиять на общую политическую работу, засыпал ставку всевозможными проектами и предположениями, одно другого сумбурнее, настаивал на смене целого ряда других начальников, требовал привлечения к работе казавшихся ему выдающимися лиц.
    Врангель П.Н. Записки. Ноябрь 1920 г.

    Это был высокий молодой человек с бритым болезненным лицом, редеющими белобрысыми волосами и нервной улыбкой, открывающей ряд не совсем чистых зубов. Он все время как-то странно дергался, сидя, постоянно менял положения, и, стоя, как-то развинченно вихлялся на поджарых ногах. Не знаю, было ли это последствием ранений или потребления кокаина. Костюм у него был удивительный - военный, но как будто собственного изобретения: красные штаны, светло-голубая куртка гусарского покроя. Все ярко и кричаще безвкусно. В его жестикуляции и в интонациях речи чувствовались деланность и позерство.
    Князь В. А. Оболенский 1924 г.


     

    Слащов-вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история... Перед "подвигами" его, видимо, бледнеют зверства Кутепова, Шатилова, да и самого Врангеля - всех сподвижников Слащова по крымской борьбе.

    Дмитрий Фурманов (1891-1926)



  • Герман Юкавский - Хлудов "Бег" М.Булгаков


    Житель Киева, Булгаков, несомненно, обладал знанием основ польской фонетики. Западнославянские языки звучали в семье Булгаковых: по свидетельству сестры писателя, Надежды Афанасьевны Булгаковой, ими владел отец писателя — Афанасий Иванович Булгаков. Фамилия Хлудов, конечно, не имеет никакого отношения к польскому языку. Но в ней слышится явственная, хотя и ложная, «польская нотка»: chlod — «хлуд» — по-польски: холод (в переносном значении — холодность). И здесь вступает в свои права ассоциативность мышления: в «Беге» вокруг Хлудова складывается какая-то своя особая «холодная» атмосфера; не случайно В. В. Гудкова, писавшая о пьесе, обратила внимание на «холод, лёд» и оцепенелую «застылость Хлудова». Это ощущение создаёт и фон, на котором перед зрителем впервые предстаёт Хлудов — промёрзшая железнодорожная станция с оледеневшими окнами, холодным светом голубых электрических фонарей, — и внешний вид генерала: его неестественная бледность, зябкая принуждённость его позы — он сидит «съёжившись», — и варежки у него на руках. Конечно, в Крыму «случился зверский мороз», но Хлудов зябнет не от мороза.
    «Он болен чем-то, этот человек», — пишет Булгаков, имея в виду болезнь не физического порядка. Внутренний озноб героя — это горячечный и одинокий холод его личности, это холодные, во многом рассудочные страсти, которые сжигают его.
    Подчеркнём, что фамилия Хлудов звучит жёстко, как хлопок, как удар кнута. Это тоже важно для характеристики нервозного, бескомпромиссного, решительного человека, у которого поступки неотделимы от мнений и мыслей. Нельзя исключить, что в фамилии Хлудова скрывается отсылка к ещё одному «кающемуся» герою русской литературы — Нехлюдову из романа JI. Н. Толстого «Воскресение». Впрочем, у зрителя 1920-х годов эта фамилия могла вызывать и внелитературные ассоциации.
    Но не один лишь фонетический ракурс важен при объяснении фамилии Хлудова. Здесь мы должны вернуться к вопросу о том, откуда писатель мог взять эту фамилию. Это уже вопрос биографии автора. Для начала обратим внимание на следующий факт: во время написания «Бега» — в августе 1927 года — Булгаков переезжает на новую квартиру, в дом № 35-а по улице Большой Пироговской в Москве.14 Совсем неподалёку, в доме № 19, и доныне размещается клиника детских болезней Московской медицинской академии им. И. М. Сеченова. Но в том-то и дело, что старое её название — детская клиническая больница имени М. А. Хлудова!15 Эта фамилия до революции была широко известна в России, а особенно в Москве: в XIX в. московский купеческий род Хлудовых владел крупными ткацкими фабриками. Купцы Хлудовы были в числе московских меценатов, а самым крупным благотворительным учреждением, созданным ими, и стала Хлудовская больница. Безусловно, Булгакову в любом случае — как врачу — было известно название этой больницы и фамилия купца-мецената.
    Уже в XIX в. появился в связи с этой семьёй термин «хлудовщина». Дочь П. М. Третьякова писала: «Много было самодуров в нашей Белокаменной, но самыми знаменитыми из них, понаслышке, были Мамонтовы и Хлудовы. Даже была специальная терминология: "мамонтовщина” и "хлудовщина”». Более того, писатель Я. В. Абрамов (1858-1906) назвал одну из своих повестей «Хлудовщина».